Елена Игнатова - Загадки Петербурга II. Город трех революций
Всем известно, что самые богатые люди на свете — нищие. Об этом свидетельствовала другая история, поведанная «Красной газетой»: «На днях в Петрограде умерла от голода гражданка Норенберг. Норенберг занималась нищенством». Она собирала по помойкам объедки, соседи подкармливали ее из жалости, а после ее смерти «под матрасом и подушкой покойной нашли несколько триллионов советскими деньгами, на несколько десятков тысяч рублей золота, бриллиантов, а в несгораемом шкафу золотые монеты и другие ценности. На окне комнаты в коробке были червонцы»! Выходит, гражданка Норенберг умерла с голоду среди россыпей золота и бриллиантов, а соседи ничего не знали (коммунальные соседи — самый зоркий народ) и подкармливали хитрую старуху!
Такую чепуху публиковали газеты, такое рассказывали на собраниях, распускали лживые слухи, и все с одной целью — вытравить из людских душ жалость к несчастным, голодным, гонимым. Власть мобилизовала все силы на истребление человеческого в человеке. Это было не бессмысленным злодейством, а циничным расчетом: народу советской России готовилась участь слепой разрушительной силы, а для этого он должен был разучиться думать, сочувствовать, сострадать. Неослабное нагнетание лжи и вражды постепенно давало результаты (в 1933 году Е. А. Свиньина писала: «Жестокие люди, жестокое время… как жестока и несправедлива волчья порода») — окружающие отвергали и травили беззащитных «бывших людей», а государство их истребляло. Хотя по природе людям свойственно чувство жалости, особенно женщинам… К. И. Чуковский записал в дневнике 1924 года случай на митинге в честь возобновления производства на бывшей писчебумажной фабрике Печаткина: «Говорились обычные речи: „Эта фабрика — гвоздь в гроб капитализма“… Вдруг среди присутствующих оказался бывший владелец фабрики, тот самый, в гроб которого только что вогнали гвоздь. Бабы встретили его с энтузиазмом, целовали у него руки, приветствовали его с умилением. Он был очень растроган, многие плакали». При других обстоятельствах те же бабы могли обозвать его паразитом и вытолкать из продуктовой очереди. Такие сцены были обыденными. «В мясной лавке, — записал Леонид Пантелеев, — пожилая дама в трауре просит девушку: „Будьте любезны, понюхайте этот кусок мяса. Я не могу различить запахи — стара“. Девушка нагибается, но ее обрывает накрашенная и расфуфыренная барыня: „Даша! Не смейте!“ И, обращаясь к старухе: „Что еще за новости! Нюхайте сами. Прошло ваше времечко — не при старом режиме чужих прислуг нюхать заставлять!“» Е. А. Свиньина писала внучке Асе, мечтавшей вернуться в Россию: «Что же ты найдешь там, где все зависит от минуты, новых опытов над человеком и его потребностями? Где даже себе нельзя верить, потому что не знаешь, чего от тебя завтра потребуют».
Народ заплатил дорогую цену за разрыв с прошлым, особенно молодежь — дело даже не в том, что она лишилась драгоценного культурного наследия. Читая воспоминания, дневники, письма «бывших людей», часто поражаешься стойкости, ясности видения, мужеству, патриотизму их авторов. Многие из этих отверженных, несмотря ни на что, сохранили нравственные ориентиры, что в тех условиях было сродни героизму. Эти качества: нравственная твердость, различение добра и зла, правды и лжи — были так необходимы новому поколению, и молодежи придется мучительно, с жертвами, открывать старые истины заново. Многие люди, знавшие Анну Ахматову, считали, что ее жизнь, само ее присутствие могли удерживать от слабости и трусости. В 1944 году Анна Андреевна сказала об одной из знакомых: «Она думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я — танк». В 20-х годах критики отзывались о ней как о «барыньке», знакомым она казалась беззащитной, не приспособленной к новой жизни; однажды на улице какая-то сердобольная старушка подала ей милостыню. Однако чаще женщины из «бывших людей» вызывали не сочувствие, а презрительную усмешку. Аркадий Маньков записал в дневнике 1934 года о появлении у них на службе «бывшей дамы»: «На работе ко мне приставили для обучения какую-то старую барыню в шляпе с ощипанными страусовыми перьями и в больших ботах. Она ходила за мной, шмыгая ботами по полу». Откуда она взялась, бедная? Зачем эта нелепая шляпа — верно, она принарядилась в надежде на место, но разве таким, как она, есть место в жизни? Печальная тень дамы в страусовых перьях и ботах мелькнула и исчезла, а все не выходит из памяти.
Перед молодежью из дворянской и буржуазной среды стоял выбор: принять новые жизненные правила или оказаться в числе изгоев. В середине 30-х годов для гибели могло хватить происхождения, но в первом десятилетии советской жизни кое-что зависело от личного выбора, власть «перебирала людишек»[41], испытывала их на прочность. В воронежской ссылке Осип Мандельштам познакомился с высланным из Ленинграда молодым поэтом Сергеем Рудаковым[42]. Рудаков происходил из дворянской семьи, его отец и старшие братья были офицерами. Трех братьев С. Б. Рудакова ко времени революции не было в живых, а отец и брат Игорь в Гражданскую войну служили в Красной армии. Об их судьбе рассказала Э. Г. Герштейн: «По словам людей, близко знавших Рудаковых, отец и сын были расстреляны случайно. Это было то ли в 1921, то ли в 1922 году в Новониколаевске. Приехала какая-то комиссия и потребовала от генерала Рудакова выступления с признанием своего ошибочного прошлого. Он отказался, ссылаясь на то, что всю свою жизнь честно служил России. Тогда — расстрел, сказали ему члены комиссии. Обратились к сыну Игорю, который в начале Первой мировой войны учился еще в кадетском корпусе, а кончил войну георгиевским кавалером. Игорь ответил: „Я — как папа“. Оба были расстреляны». Их гибель не была случайностью, власть последовательно уничтожала людей с такими «чуждыми» понятиями, как офицерская честь, патриотизм, верность родственным узам — всему этому не было места в новом обществе. Игорь Рудаков предпочел смерть, такой выбор требовал особых человеческих качеств, но большинство молодежи (и это естественно) стремилось включиться в новую жизнь.
Примером такого выбора может служить судьба дочери контр-адмирала российского флота, ленинградской писательницы Веры Кетлинской[43]. Ее отец, капитан I ранга К. Ф. Кетлинский был в начале 1917 года командиром крейсера «Аскольд», построенного по заказу России на американских верфях. По пути следования крейсера на базу в Мурманск был раскрыт матросский заговор, и капитан приказал расстрелять его зачинщика. После Февральской революции К. Ф. Кетлинский был произведен в контр-адмиралы, он возглавил командование военно-морскими силами Северного Ледовитого океана, но в 1918 году был застрелен на улице Мурманска матросом. Убийцу не поймали, и кем он был, так и осталось неизвестным. Вера Кетлинская всегда утверждала, что ее отца убил по заданию немецкой разведки переодетый матросом белогвардеец, а ее противники говорили, что это был «красный» матрос, который мстил за расстрелянного на «Аскольде». Разбирательство дела о «белом» или «красном» матросе периодически возобновлялось, о нем не забывали до самой смерти писательницы, в последний раз ленинградский обком занимался им в 1975 году. Неутомимые литераторы где-то разыскали механика с «Аскольда», и старец лепетал в обкоме: «Красные убили, красные…» В 1976 году лауреат Государственной премии В. К. Кетлинская умерла. Почти вся ее жизнь прошла под знаком гибели отца и надежды на то, что его убийца был «белым». Это страшно.
Отец Веры Кетлинской погиб, когда ей было двенадцать лет. В шестнадцать лет она пошла работать на ткацкую фабрику, скрыла свое происхождение, на долгое время прервала отношения с матерью, стала активной комсомолкой и в 1927 году вступила в партию. Ее отказ от семьи не был банальным предательством — Кетлинская страстно уверовала в новые идеи. О ней писал Евгений Шварц, который в 1930 году работал вместе с Верой Кетлинской в ленинградском отделении издательства «Молодая гвардия». Он вспоминал: «Несокрушимая последовательность ее веры раздражала товарищей по работе. Больше всего любили ее бить, вытаскивая из мрака прошлых лет биографию ее отца… Но мне скорее нравилась последовательность ее поведения и бодрость — тоже вытекающие из цельности мировоззрения». Цельность мировоззрения помогала Кетлинской переносить вражду и невзгоды, у дочери контр-адмирала был сильный характер. К началу войны она возглавляла Союз писателей и во время блокады «с полной последовательностью проводила ту линию, которую ей указывали. Не подмигивая и не показывая большим пальцем через плечо: дескать, не я виновата, а высшие силы, мной руководящие… — писал Шварц. — Ни на миг не позволяя себе усомниться в правильности приказов, которые отдавала от своего имени и от всего сердца».
Жизнь Кетлинской не назовешь легкой: ее оставил муж, художник Е. А. Кибрик, после войны был арестован второй муж, писатель А. И. Зонин. Она не хотела верить в его вину, но «ее вызвали куда-то. И объяснили, какой нехороший человек Зонин. И Вера Казимировна уверовала в это свято, без малейшего притворства» — и отказалась от мужа. Она продолжала писать, растила сыновей, а после освобождения А. И. Зонина приняла его в семью. Коллеги из Союза писателей ненавидели Кетлинскую за прямолинейность, у нее не было «двойного сознания», выработанного творческой интеллигенцией: гнуться, молчать, выполнять социальный заказ и при этом прятать кукиш в кармане, сохраняя видимость достоинства. Там, где не было противоречия ее вере, Кетлинская действовала решительно: она едва ли не единственная вступилась за Ольгу Берггольц в период ее травли. «Кетлинская, — писал Евгений Шварц, — жила в мире, сознательно упрощенном, отворачиваясь от фактов, закрывая то один, то другой глаз, подвешивалась за ноги к потолку, становилась на стол, чтобы видеть только то, что должно, но веровала, веровала с той энергией, что дается не всякому безумцу». В изображении Евгения Шварца такая судьба, несомненно, напоминает пытку.